Тогда я была нездорова до запрета самой вставать даже в туалет, перевод Стругацкого был прекрасен, мир книги - перпендикулярен тогдашней плоскости моего существования. Я читала ее, как ежики жуют кактусы. Постоянно путалась в именах, деятелях, местах действия и событиях, и поймав себя на этом, возвращалась назад на десять-двадцать страниц. Средневековая Япония не вмещалась в мою больную голову.
Со Шварцем - другой случай. Все, что он пишет, воспринимается как понятное, знакомое до той степени близости, на которой она переходит в родство. Ну, как если бы внезапно приехал родственник, о котором почему-то давно не вспоминали, и сразу же вписался, как последний кусочек пазла ложится в почти собранную картинку. Читается долго, потому что в ответ облаком поднимаются собственные ощущения-воспоминания-мысли. Эдакий круговорот "былого и дум" или "дум о былом".
Вот, для примера, отрывок из Шварца:[Spoiler (click to open)]
«Но вот магазин подписных изданий с Владимирского проспекта перебрался на улицу Бродского. Там, где был отдел животного масла, кондитерский, винный и табачный, стоят теперь строгие ящики с картотеками подписчиков, разбитые по алфавитам. Подписчики на «А», «Б», «В» расположены на месте животного масла, а моя буква — там, где был конец кондитерского. На месте бакалейного отдела горой высятся книги. Здесь ты получаешь по бумажке, маленькой и квадратной, вроде листика из блокнотика, выданной тебе девицей, дежурящей у картотек, и по кассовому чеку соответствующий том соответствующего собрания сочинений. Там же, где продавали рыбу и мясо, — служебные помещения, отгороженные от магазина портьерами. И всегда в магазине очереди — только на этот раз он никак не похож на клуб. Тут — весь город: и студенты, и инженеры, и военные, и писатели — кого только нет! Есть очереди, которые мне очень нравятся.
Если объявлена подписка на какого‑нибудь классика, то у Дома книги с вечера выстраивается очередь, бурная и немирная. Борются две группы: одна со списком, устраивающая переклички каждые три часа, и вторая, опоздавшая, легкомысленная отчасти, даже как бы разбойничья. Эта — особенно смелая — к открытию магазина ревет: «Живая очередь!», разрывает списки, бросается вперед. Но и представители первой группы не дураки. Списки у них в нескольких экземплярах. В последнее время пошли разоблачения. Утверждают, что в очередях множество спекулянтов. Но это не меняет сути. Спекулянты заводятся вокруг предмета, имеющего сбыт. Книги в цене. Как всегда вокруг любого распределения, разгораются вокруг любой подписки страсти и в Союзе писателей. В конце концов установился закон: живая очередь. Или телефонная запись, но в день подписки строго в порядке живой очереди. Здесь, кроме любви к книге, еще и азарт, вызванный писательским самолюбием и мнительностью. Больше всего спрос на классиков — на Чехова, Тургенева. Страшные бои вокруг Джека Лондона, Жюля Верна и Драйзера. «Всемирная история» разошлась в несколько часов. На углу улиц Бродского и Ракова — такие же ночные утешительные очереди в Филармонию. С бою берут абонементы на весь год. Следовательно, литература и искусство необходимы, как хлеб и масло. Впрочем, я забываю об отборе. В очередях сотни, а населения‑то в городе сколько‑то там миллионов. Это я понял как‑то в том же магазине подписных изданий. Там между дверями в тамбуре установлен щит с очередными новинками. Среди них однажды увидел я 84–й том юбилейного издания Толстого. И два идиота, лет по семнадцати, тыкая в него пальцами, давились от смеха. Из обрывков их фраз я понял, что их смешит, как мог человек добровольно написать так много. По всему виду парнишек ясно мне стало, что забрели они в магазин случайно. Но как ни поворачивай, а магазин новый.» (Отрывок из книги: Евгений Львович Шварц. «Позвонки минувших дней.» Вагриус, 2008)
У бабушки именно так и было. Шварц пишет о самом начале пятидесятых. А бабушка с коллегами интеллигентно сварилась под Академ-Книгой за подписку и собирала макулатуру для обмена на книги уже на моей памяти. То есть "двадцать лет спустя" от того момента, про который пишет Шварц. Дюма и трехтомник "Сказок тысяча и одной ночи", например, мы выменяли именно на макулатуру. Я сама и собирать помогала и сдавать носила в специальный пункт, получая расписки о весе сданной бумаги, их надо было потом в магазине предъявлять. На одну книжку полагалось сдать двадцать килограмм. До сих пор не могу привыкнуть к идее бумаги как мусора. К бесконечным бесплатным газетам, листовкам, буклетам и т.п. Коробки с рекламным хламом под почтовыми ящиками в подъездах, а то и не коробки, а просто бумажные груды под ногами до сих пор вызывают подсознательное недоумение. Что-то почти ирреальное: на самом деле так не бывает! Чтобы столько бумаги переводили ради того, чтобы выбросить!
Но мы с родителями жили в Литве. И этот факт обернулся негаданным книжным изобилием. Русские книжки никому особо не требовались. На приобретение собраний сочинений выдавались не талоны, а разнарядки. Например, учителям русского и литературы в школы. Несчастного Теодора Драйзера, например, на родине Блюмы Вольфовны Зейгарник, одного из основателей советской патапсихологии, еще в дипломной работе описавшей эффект, получивший ее имя, никто не захотел, кроме мамы. На почте, когда мы то ли оформляли подписку, то ли получали какой-то из очередных томов, служащий сетовал, что им втык дадут и премию урежут за невыполненный план, потому что подписки на собрания не разошлись.
И еще книги свободно лежали в магазинах. Причем набор авторов, чтоб не называть ассортиментом, был причудлив и не предсказуем, от "Поднятой целины" и "Молодой гвардии" до стихов Цветаевой, которую в РФСР тогда, казалось, попросту не издавали вообще. Кажется, именно ее сборники пошли активно печатать со второй половины восьмидесятых, а то и начала девяностых. А в Шауляе, в крохотной книжной даже не лавке, а лавочке стояла, не вызывая ни малейшей ажитации среди местного населения. А папа привез томик в подарок маме с гордостью охтника, добывшего ценный трофей.